5 класс   III раздел   Тексты

Тексты  Методические рекомендации | Словарик

 

 

   
Лев Толстой
ВОЙНА  И  МИР
Отрывки из романа

     Был осенний, теплый, дождливый день. Небо и горизонт были одного и того же цвета мутной воды.  То падал как будто туман, то вдруг припускал косой, крупный дождь.
       На породистой, худой, с подтянутыми боками лошади, в бурке и папахе, с которых струилась вода, ехал  Денисов. Он, так же как и его лошадь, косившая голову и поджимавшая уши, морщился от косого дождя и  озабоченно присматривался вперед. Исхудавшее и обросшее густой, короткой, черной бородой лицо его  казалось сердито.
       Рядом с Денисовым, также в бурке и папахе, на сытом, крупном донце ехал казачий эсаул – сотрудник  Денисова. […]
       Немного впереди их шел насквозь промокший мужичок – проводник, в сером кафтане и белом колпаке.
       Немного сзади, на худой тонкой киргизской лошаденке с огромным хвостом и гривой и с продранными в  кровь губами, ехал молодой офицер в синей французской шинели.
       Рядом с ним ехал гусар, везя за собой на крупе лошади мальчика в французском оборванном мундире и синем колпаке. Мальчик держался красными от холода руками за гусара, пошевеливал, стараясь согреть их, свои босые ноги, и подняв брови, удивленно оглядывался вокруг себя. Это был взятый утром французский барабанщик.
       Сзади, по три, по четыре, по узкой, раскиснувшей и изъезженной лесной дороге, тянулись гусары, потом казаки, кто в бурке, кто во французской шинели, кто в попоне, накинутой на голову. […]
       Выехав на просеку, по которой видно было далеко направо, Денисов остановился.
       – Едет кто-то, – сказал он.
       Эсаул посмотрел по направлению, указываемому Денисовым.
       – Едут двое – офицер и казак. […]
       Ехавшие, спустившись под гору, скрылись из вида и через несколько минут опять показались. Впереди  усталым галопом, погоняя нагайкой, ехал офицер – растрепанный, насквозь промокший и с взбившимися выше колен панталонами. За ним, стоя на стременах, рысил казак. Офицер этот, очень молоденький мальчик, с широким румяным лицом и быстрыми, веселыми глазами, подскакал к Денисову и подал ему промокший конверт.
       – От генерала, – сказал офицер. – Извините, что не совсем сухо…
       Денисов, нахмурившись, взял конверт и стал распечатывать.
       – Вот говорили всё, что опасно, опасно, – сказал офицер, обращаясь к эсаулу, в то время как Денисов  читал поданный ему конверт. – Впрочем, мы с Комаровым, – он указал на казака, – приготовились. У нас по  два писто… А это что ж? – спросил он, увидав французского барабанщика, – пленный? Вы уже в сраженьи  были? Можно с ним поговорить?
       – Ростов! Петя! – крикнул в это время Денисов, пробежав поданный ему конверт. – Да как же ты не  сказал, кто ты? – и Денисов с улыбкой, обернувшись, протянул руку офицеру.
       Офицер этот был Петя Ростов.
       Во всю дорогу Петя приготавливался к тому, как он, как следует большому и офицеру, не намекая на  прежнее знакомство, будет держать себя с Денисовым. Но как только Денисов улыбнулся ему, Петя тотчас же  просиял, покраснел от радости и, забыв приготовленную официальность, начал рассказывать о том, как он  проехал мимо французов, и как он рад, что ему дано такое поручение, и что он был уже в сражении под  Вязьмой, и что там отличился один гусар.
       – Ну, я рад тебя видеть, – перебил его Денисов, и лицо его приняло опять озабоченное выражение. […]
       В то время как Денисов говорил с эсаулом, Петя, сконфуженный холодным тоном Денисова и  предполагая, что причиной этого тона было положение его панталон, так, чтобы никто этого не заметил,  под шинелью поправлял взбившиеся панталоны, стараясь иметь вид как можно воинственнее.
       – Будет какое-нибудь приказание от вашего высокоблагородия? – сказал он Денисову, приставляя руку к  козырьку и опять возвращаясь к игре в адъютанта и генерала, к которой он приготовился, – или должен я оставаться при вашем высокоблагородии?
       – Приказания?.. – задумчиво сказал Денисов. – Да ты можешь ли остаться до завтрашнего дня?
       – Ах, пожалуйста… Можно мне при вас остаться? – вскрикнул Петя.
       – Да как тебе именно велено от генерала – сейчас вернуться? – спросил Денисов. Петя покраснел.
       – Да он ничего не велел. Я думаю, можно? – сказал он вопросительно.
       – Ну, ладно, – сказал Денисов. И, обратившись к своим подчиненным, он сделал распоряжение о том, чтобы партия шла к назначенному у караулки в лесу месту отдыха и чтоб офицер на киргизской лошади  (офицер этот исполнял должность адъютанта) ехал отыскивать Долохова, узнать, где он и придет ли он  вечером. Сам же Денисов с эсаулом и Петей намеревался подъехать к опушке леса, выходившей к Шамшеву, с тем чтобы взглянуть на то место расположения французов, на которое должно было быть направлено завтрашнее нападение.
       – Ну, борода, – обратился он к мужику-проводнику, – веди к Шамшеву.
       Денисов, Петя и эсаул, сопутствуемые несколькими казаками и гусаром, который вез пленного, поехали влево через овраг, к опушке леса.

***

       Дождик прошел, только падал туман и капли воды с веток деревьев. Денисов, эсаул и Петя молча ехали за мужиком в колпаке, который, легко и беззвучно ступая своими вывернутыми в лаптях ногами по кореньям  и мокрым листьям, вел их к опушке леса.
       Выйдя на изволок, мужик приостановился, огляделся и направился к редевшей стене деревьев. У  большого дуба, еще не скинувшего листа, он остановился и таинственно поманил к себе рукою.
       Денисов и Петя подъехали к нему. С того места, на котором остановился мужик, были видны французы.  Сейчас за лесом шло вниз полубугром яровое поле. Вправо, через крутой овраг, виднелась небольшая  деревушка и барский домик с разваленными крышами. В этой деревушке и в барском доме, и по всему  бугру, в саду, у колодцев и пруда, и по всей дороге в гору от моста к деревне, не более как в двухстах   саженях расстояния, виднелись в колеблющемся тумане толпы народа. Слышны были явственно их нерусские  крики на выдиравшихся в гору лошадей в повозках и призывы друг другу.
       – Пленного дайте сюда, – негромко сказал Денисов, не спуская глаз с французов.
       Казак слез с лошади, снял мальчика и вместе с ним подошел к Денисову. Денисов, указывая на  французов, спрашивал, какие и какие это были войска. Мальчик, засунув свои озябшие руки в карманы и  подняв брови, испуганно смотрел на Денисова и, несмотря на видимое желание сказать все, что он знал,  путался в своих ответах и только подтверждал то, что спрашивал Денисов. Денисов, нахмурившись,  отвернулся от него и обратился к эсаулу, сообщая ему свои соображения.
       Петя, быстрыми движениями поворачивая голову, оглядывался то на барабанщика, то на  Денисова, то на эсаула, то на французов в деревне и на дороге, стараясь не пропустить чего-нибудь  важного.
       – Придет, не придет Долохов, надо брать!.. А? – сказал Денисов, весело блеснув глазами.
       – Место удобное, – сказал эсаул.
       – Пехоту низом пошлем – болотами, – продолжал Денисов. – Они подлезут к саду; вы заедете с казаками  оттуда, – Денисов указал на лес за деревней, – а я отсюда, с своими гусарами. И по выстрелу…
       – Лощиной нельзя будет, – трясина, – сказал эсаул. – Коней увязишь, надо объезжать полевее.
       В то время как они вполголоса говорили таким образом, внизу, в лощине от пруда, щелкнул один выстрел, забелелся дымок, другой и послышался дружный, как будто веселый крик сотен голосов французов, бывших на полугоре. В первую минуту и Денисов, и эсаул подались назад. Они были так близко, что им показалось, что они были причиной этих выстрелов и криков. Но выстрелы и крики не относились к ним.
  Низом, по болотам, бежал человек в чем-то красном. Очевидно, по нем стреляли и на него кричали французы.
       – Ведь это Тихон наш, – сказал эсаул.
       – Он! он и есть!
       – Эка шельма, – сказал Денисов.
       – Уйдет! – щуря глаза, сказал эсаул.
       Человек, которого они называли Тихоном, подбежав к речке, бултыхнулся в нее так, что брызги   полетели, и, скрывшись на мгновенье, весь черный от воды, выбрался на четвереньках и побежал дальше.
  Французы, бежавшие за ним, остановились.        

– Ну, ловок, – сказал эсаул.
       – Экая бестия! – с тем же выражением досады проговорил Денисов. – И что он делал до сих пор?
       – Это кто? – спросил Петя.
       – Это наш пластун. Я его посылал языка взять.
       – Ах, да, – сказал Петя с первого слова Денисова, кивая головой, как будто он все понял, хотя он  решительно не понял ни одного слова.
       Тихон Щербатый был один из самых нужных людей в партии. Он был мужик из Покровского под Гжатью.  Когда, при начале своих действий, Денисов пришел в Покровское и, как всегда, призвав старосту, спросил о  том, что им известно про французов, староста отвечал, как отвечали и все старосты, как бы защищаясь, что  они ничего знать не знают, ведать не ведают. Но когда Денисов объяснил им, что его цель бить французов,  и когда он спросил, не забредали ли к ним французы, то староста сказал, что миродеры бывали точно, но  что у них в деревне только один Тишка Щербатый занимался этими делами. Денисов велел позвать к себе  Тихона и, похвалив его за его деятельность, сказал при старосте несколько слов о той верности царю и  отечеству и ненависти к французам, которую должны блюсти сыны отечества.
       – Мы французам худого не делаем, – сказал Тихон, видимо оробев при этих словах Денисова. – Мы  только так, значит, по охоте баловались с ребятами. Миродеров точно десятка два побили, а то мы худого  не делали… – На другой день, когда Денисов, совершенно забыв про этого мужика, вышел из Покровского,  ему доложили, что Тихон пристал к партии и просился, чтоб его при ней оставили. Денисов велел оставить его.
       Тихон, сначала исправлявший черную работу раскладки костров, доставления воды, обдирания лошадей   и т.п., скоро оказал большую охоту и способность к партизанской войне. Он по ночам уходил на добычу и  всякий раз приносил с собой платье и оружие французское, а когда ему приказывали, то приводил и  пленных. Денисов отставил Тихона от работ, стал брать его с собою в разъезды и зачислил в казаки. Тихон не любил ездить верхом и всегда ходил пешком, никогда не отставая от кавалерии. Оружие его составляли  мушкетон, который он носил больше для смеха, пика и топор, которым он владел, как волк владеет зубами,  одинаково легко выбирая ими блох из шерсти и перекусывая толстые кости. Тихон одинаково верно, со  всего размаха, раскалывал топором бревна и, взяв топор за обух, выстрагивал им тонкие колышки и  вырезывал ложки. В партии Денисова Тихон занимал свое особенное, исключительное место. Когда надо  было сделать что-нибудь особенно трудное и гадкое – выворотить плечом в грязи повозку, за хвост вытащить  из болота лошадь, ободрать ее, залезть в самую середину французов, пройти в день по пятьдесят верст, – все  указывали, посмеиваясь, на Тихона.
       – Что ему, черту, делается, меренина здоровенный, – говорили про него.
       Один раз француз, которого брал Тихон, выстрелил в него из пистолета и попал ему в мякоть спины.  Рана эта, от которой Тихон лечился только водкой, внутренно и наружно, была предметом самых веселых  шуток во всем отряде, и шуток, которым охотно поддавался Тихон.
       – Что, брат, не будешь? Али скрючило? – смеялись ему казаки, и Тихон, нарочно скорчившись и делая  рожи, притворяясь, что он сердится, самыми смешными ругательствами бранил французов. Случай этот имел  на Тихона только то влияние, что после своей раны он редко приводил пленных.
       Тихон был самый полезный и храбрый человек в партии. Никто больше его не открыл случаев  нападения, никто больше его не побрал и не побил французов; и вследствие этого он был шут всех казаков, гусаров и сам охотно поддавался этому чину. Теперь Тихон был послан Денисовым, в ночь еще, в Шамшево  для того, чтобы взять языка. Но, или потому, что он не удовлетворился одним французом, или потому, что он  проспал ночь, он днем залез в кусты, в самую середину французов и, как видел с горы Денисов, был открыт ими.

***

       Поговорив еще несколько времени с эсаулом о завтрашнем нападении, которое теперь, глядя на близость французов, Денисов, казалось, окончательно решил, он повернул лошадь и поехал назад.
       – Ну, брат, теперь поедем обсушимся, – сказал он Пете.
       Подъезжая к лесной караулке, Денисов остановился, вглядываясь в лес. По лесу, между деревьев, большими легкими шагами шел на длинных ногах, с длинными мотающимися руками, человек в куртке, лаптях и казанской шляпе, с ружьем через плечо и топором за поясом. Увидав Денисова, человек этот поспешно швырнул что-то в куст и, сняв с отвисшими полями мокрую шляпу, подошел к начальнику.
  Это был Тихон. Изрытое оспой и морщинами лицо его с маленькими узкими глазами сияло самодовольным  весельем. Он, высоко подняв голову и как будто удерживаясь от смеха, уставился на Денисова.
       – Ну, где пропадал? – сказал Денисов.
       – Где пропадал? За французами ходил, – смело и поспешно отвечал Тихон хриплым, но певучим басом.
       – Зачем же ты днем полез? Скотина! Ну что ж, не взял?..
       – Взять-то взял, – сказал Тихон.
       – Где ж он?
       – Да я его взял сперва-наперво на зорьке еще, – продолжал Тихон, переставляя пошире плоские,  вывернутые в лаптях ноги, – да и свел в лес. Вижу, не ладен. Думаю, дай схожу, другого поаккуратнее какого возьму.
       – Ишь, шельма, так и есть, – сказал Денисов эсаулу. – Зачем же ты этого не привел?
       – Да что ж его водить-то, – сердито и поспешно перебил Тихон, – не гожающий. Разве я не знаю, каких вам надо?
       – Эка бестия!.. Ну?..
       – Пошел за другим, – продолжал Тихон, – подполоз я таким манером в лес, да и лег. – Тихон неожиданно  и гибко лег на брюхо, представляя в лицах, как он это сделал. – Один и навернись, – продолжал он. – Я его  таким манером и сграбь. – Тихон быстро, легко вскочил. – Пойдем, говорю, к полковнику. Как загалдит!  А их тут четверо. Бросились на меня с шпажками. Я на них таким манером топором: что вы, мол, Христос с  вами, – вскрикнул Тихон, размахнув руками и грозно хмурясь, выставляя грудь.
       – То-то мы с горы видели, как ты стречка задавал через лужи-то, – сказал эсаул, суживая свои блестящие глаза.
       Пете очень хотелось смеяться, но он видел, что все удерживались от смеха. Он быстро переводил глаза с  лица Тихона на лицо эсаула и Денисова, не понимая того, что все это значило.
       – Ты дурака-то не представляй, – сказал Денисов, сердито покашливая. – Зачем первого не привел?
       Тихон стал чесать одной рукой спину, другой голову, и вдруг вся рожа его растянулась в сияющую глупую улыбку, открывшую недостаток зуба (за что он и прозван Щербатый). Денисов улыбнулся, и Петя залился
  веселым смехом, к которому присоединился и сам Тихон.
       – Да что, совсем несправный, – сказал Тихон. – Одежонка плохенькая на нем, куда же его водить-то. Да и грубиян, ваше благородие. Как же, говорит, я сам анаральский сын, не пойду, говорит.
       – Экая скотина! – сказал Денисов. – Мне расспросить надо…
       – Да я его спрашивал, – сказал Тихон. – Он говорит: плохо знаком. Наших, говорит, и много, да всё плохие; только, говорит, одна названия. Ахните, говорит, хорошенько, всех заберете, – заключил Тихон, весело и решительно взглянув в глаза Денисова.
       – Вот я те всыплю сотню горячих, ты и будешь дурака-то корчить, – сказал Денисов строго.
       – Да что же серчать-то, – сказал Тихон, – что ж, я не видал французов ваших? Вот дай позатемняет, я табе каких хошь, хоть троих приведу.
       – Ну, поедем, – сказал Денисов. И до самой караулки он ехал, сердито нахмурившись и молча.
       Тихон зашел сзади, и Петя слышал, как смеялись с ним и над ним казаки о каких-то сапогах, которые он бросил в куст.
       Когда прошел тот овладевший им смех при словах и улыбке Тихона, и Петя понял на мгновенье, что Тихон этот убил человека, ему сделалось неловко. Он оглянулся на пленного барабанщика, и что-то  кольнуло его в сердце. Но эта неловкость продолжалась только одно мгновенье. Он почувствовал  необходимость повыше поднять голову, подбодриться и расспросить эсаула с значительным видом о завтрашнем предприятии, с тем чтобы не быть недостойным того общества, в котором он находился.
       Посланный офицер встретил Денисова на дороге с известием, что Долохов сам сейчас приедет и что с его стороны все благополучно.
       Денисов вдруг повеселел и подозвал к себе Петю.
       – Ну, расскажи ты мне про себя, – сказал он.

***

        Петя при выезде из Москвы, оставив своих родных, присоединился к своему полку и скоро после этого был взят ординарцем к генералу, командовавшему большим отрядом. Со времени своего производства в офицеры и в особенности с поступления в действующую армию, где он участвовал в Вяземском сражении,  Петя находился в постоянно счастливо-возбужденном состоянии радости на то, что он большой, и в постоянно  восторженной поспешности не пропустить какого-нибудь случая настоящего геройства. Он был очень счастлив тем, что он видел и испытал в армии, но вместе с тем ему все казалось, что там, где его нет, там-то теперь и совершается самое настоящее, геройское. И он торопился поспеть туда, где его не было.
       Когда 21-го октября его генерал выразил желание послать кого-нибудь в отряд Денисова, Петя так жалостно просил, чтобы послать его, что генерал не мог отказать. Но, отправляя его, генерал, поминая  безумный поступок Пети в Вяземском сражении, где Петя, вместо того чтоб ехать дорогой туда, куда он был послан, поскакал в цепь под огонь французов и выстрелил там два раза из своего пистолета, – отправляя его, генерал именно запретил Пете участвовать в каких бы то ни было действиях Денисова. От этого-то Петя покраснел и смешался, когда Денисов спросил, можно ли ему остаться. До выезда на опушку леса Петя считал, что ему надобно, строго исполняя свой долг, сейчас же вернуться. Но когда он увидал французов, увидал Тихона, узнал, что в ночь непременно атакуют, он с быстротою переходов молодых людей от одного взгляда к другому, решил сам с собою, что генерал его, которого он до сих пор очень уважал, – дрянь, немец, что Денисов герой, и эсаул герой, и что Тихон герой и что ему было бы стыдно уехать от них в трудную минуту.

       Уже смеркалось, когда Денисов с Петей и эсаулом подъехали к караулке. В полутьме виднелись лошади в седлах, казаки, гусары, прилаживавшие шалашики на поляне и (чтобы не видели дыма французы) разводившие красневший огонь в лесном овраге.
  В сенях маленькой избушки казак, засучив рукава, рубил баранину. В самой избе были три офицера из партии Денисова, устраивавшие стол из двери. Петя снял, отдав сушить, свое мокрое платье и тотчас же принялся содействовать офицерам в устройстве обеденного стола.
       Через десять минут был готов стол, покрытый салфеткой. На столе была водка, ром в фляжке, белый хлеб и жареная баранина с солью.
       Сидя вместе с офицерами за столом и разрывая руками, по которым текло сало, жирную, душистую баранину, Петя находился в восторженном детском состоянии нежной любви ко всем людям и вследствие того уверенности в такой же любви к себе других людей.
       – Так что же вы думаете, Василий Федорович, – обратился он к Денисову, – ничего, что я с вами останусь на денек?! – И, не дожидаясь ответа, он сам отвечал себе: – Ведь мне велено узнать, ну вот я и узнаю…
  Только вы меня пустите в самую… в главную… Мне не нужно наград… А мне хочется… – Петя стиснул зубы и оглянулся, подергивая кверху поднятой головою и размахивая рукой.
       – В самую главную… – повторил Денисов улыбаясь.
       – Только уж, пожалуйста, мне дайте команду совсем, чтобы я командовал, – продолжал Петя, – ну что вам стоит? Ах, вам ножик? – обратился он к офицеру, хотевшему отрезать баранины. И он подал свой складной ножик.
       Офицер похвалил ножик.
       – Возьмите, пожалуйста, себе. У меня много таких… – покраснев, сказал Петя. – Батюшки! Я и забыл  совсем, – вдруг вскрикнул он. – У меня изюм чудесный! Знаете, такой, без косточек. У нас маркитант новый – и такие прекрасные вещи. Я купил десять фунтов. Я привык что-нибудь сладкое. Хотите?.. – И Петя побежал в сени к своему казаку и принес торбы, в которых было фунтов пять изюму. – Кушайте, господа, кушайте.
       – А то не нужно ли вам кофейник? – обратился он к эсаулу. – Я у нашего маркитанта купил, чудесный!
  У него прекрасные вещи. И он честный очень. Это главное. Я вам пришлю непременно. А может быть, еще у вас вышли, обились кремни, – ведь это бывает. Я взял с собою, у меня вот тут, – он показал на торбы, –  сто кремней. Я очень дешево купил. Возьмите, пожалуйста, сколько нужно, а то и все… – И вдруг, испугавшись, не заврался ли он, Петя остановился и покраснел.
       Он стал вспоминать, не сделал ли он еще каких-нибудь глупостей. И, перебирая воспоминания нынешнего дня, воспоминание о французе-барабанщике представилось ему. «Нам-то отлично, а ему каково? Куда его дели? Покормили ли его? Не обидели ли?» – подумал он. Но заметив, что он заврался о кремнях, он теперь боялся.
       «Спросить бы можно, – подумал он, – да скажут: сам мальчик и мальчика пожалел. Я им покажу завтра, какой я мальчик! Стыдно будет, если я спрошу? – подумал Петя. – Ну, да все равно!» – и тотчас же,  покраснев и испуганно глядя на офицеров, не будет ли в их лицах насмешки, он сказал:
       – А можно позвать этого мальчика, что взяли в плен? дать ему чего-нибудь поесть… может…
       – Да, жалкий мальчишка, – сказал Денисов, видимо не найдя ничего стыдного в этом напоминании.
  – Позвать его сюда.
Vincent Bosse* его зовут. Позвать его.
       – Я позову, – сказал Петя.
       – Позови, позови. Жалкий мальчишка, – повторил Денисов.
       Петя стоял у двери, когда Денисов сказал это. Петя пролез между офицерами и близко подошел к Денисову.
       – Позвольте вас поцеловать, голубчик, – сказал он. – Ах, как отлично! как хорошо! – И, поцеловав Денисова, он побежал на двор.
       –
Bosse! Vincent! – покричал Петя, остановясь у двери.
       – Вам кого, сударь, надо? – сказал голос из темноты. Петя отвечал, что того мальчика-француза, которого взяли нынче.
       – А! Весеннего? – сказал казак.
       Имя его
Vincent уже переделали: казаки – в Весеннего, а мужики и солдаты – в Висеню. В обеих переделках это напоминание о весне сходилось с представлением о молоденьком мальчике.
       – Он там у костра грелся. Эй, Висеня! Висеня! Весенний! – послышались в темноте передающиеся голоса и смех.
       – А мальчонок шустрый, – сказал гусар, стоявший подле Пети. – Мы его покормили давеча. Страсть голодный был!
       В темноте послышались шаги, и, шлепая босыми ногами по грязи, барабанщик подошел к двери.
       –
Ah c’est vous! – сказал Петя. – Voulez-vous manger? N’ayez pas peur, on ne vous fera pas de mal, –  прибавил он, робко и ласково дотрагиваясь до его руки. – Entrez, entrez*.
       –
Merci, monsieur**, – отвечал барабанщик дрожащим, почти детским голосом и стал обтирать о порог свои грязные ноги. Пете многое хотелось сказать барабанщику, но он не смел. Он, переминаясь, стоял подле него в сенях. Потом в темноте взял его за руку и пожал ее.
       –
Entrez, entrez, – повторил он только нежным шепотом.
       «Ах, что бы мне ему сделать!» – проговорил сам с собою Петя и, отворив дверь, пропустил мимо себя мальчика.
       Когда барабанщик вошел в избушку, Петя сел подальше от него, считая для себя унизительным обращать на него внимание. Он только ощупывал в кармане деньги и был в сомнении, не стыдно ли будет дать их барабанщику.

***

       От барабанщика, которому по приказанию Денисова дали водки, баранины и которого Денисов велел одеть в русский кафтан, с тем чтобы, не отсылая с пленными, оставить его при партии, внимание Пети было отвлечено приездом Долохова. Петя в армии слышал много рассказов про необычайные храбрость и жестокость Долохова с французами и потому, с тех пор как Долохов вошел в избу, Петя, не спуская глаз, смотрел на него и все больше подбадривался, подергивая поднятой головой, с тем чтобы не быть недостойным даже и такого общества, как Долохов.
       Наружность Долохова странно поразила Петю своею простотой. Денисов одевался в чекмень, носил бороду и на груди образ Николая Чудотворца и в манере говорить, во всех приемах выказывал особенность  своего положения. Долохов же, напротив, прежде, в Москве, носивший персидский костюм, теперь имел вид самого чопорного гвардейского офицера. Лицо его было чисто выбрито, одет он был в гвардейский  ваточный сюртук с Георгием в петлице и в прямо надетой простой фуражке. Он снял в углу мокрую бурку и, подойдя к Денисову, не здороваясь ни с кем, тотчас же стал расспрашивать о деле. Денисов рассказывал ему про замыслы, которые имели на их транспорт большие отряды, и про присылку Пети, и про то, как он отвечал обоим генералам. Потом Денисов рассказал все, что он знал про положение французского отряда.
       – Это так, но надо знать, какие и сколько войск, – сказал Долохов, – надо будет съездить. Не зная верно, сколько их, пускаться в дело нельзя. Я люблю аккуратно дело делать. Вот, не хочет ли кто из господ съездить со мной в их лагерь? У меня и мундиры с собою.
       – Я, я… я поеду с вами! – вскрикнул Петя.
       – Совсем и тебе не нужно ездить, – сказал Денисов, обращаясь к Долохову, – а уж его я ни за что не пущу.
       – Вот прекрасно! – вскрикнул Петя. – Отчего же мне не ехать?..
       – Да оттого, что незачем.
       – Ну, уж вы меня извините, потому что… потому что… я поеду, вот и все. Вы возьмете меня? – обратился он к Долохову.
       – Отчего ж… – рассеянно отвечал Долохов, вглядываясь в лицо французского барабанщика.
       – Давно у тебя молодчик этот? – спросил он у Денисова.
       – Нынче взяли, да ничего не знает. Я оставил его при себе.
       – Ну, а остальных ты куда деваешь? – сказал Долохов.
       – Как куда? Отсылаю под расписки! – вдруг покраснев, вскрикнул Денисов. – И смело скажу, что на моей совести нет ни одного человека. Разве тебе трудно отослать тридцать ли, триста ли человек под конвоем в город, чем марать, я прямо скажу, честь солдата.
       – Вот молоденькому графчику в шестнадцать лет говорить эти любезности прилично, – с холодною усмешкой сказал Долохов, – а тебе-то уж это оставить пора.
       – Что ж, я ничего не говорю, я только говорю, что я непременно поеду с вами, – робко сказал Петя.
       – А нам с тобой пора, брат, бросить эти любезности, – продолжал Долохов, как будто он находил особенное удовольствие говорить об этом предмете, раздражавшем Денисова. – Ну этого ты зачем взял к себе? – сказал он, покачивая головой. – Затем, что тебе его жалко? Ведь мы знаем эти твои расписки. Ты пошлешь их сто человек, а придут тридцать. Помрут с голоду или побьют. Так не все ли равно их  и не брать?
       Эсаул, щуря светлые глаза, одобрительно кивал головой.
       – Это все равно, тут рассуждать нечего. Я на свою душу взять не хочу. Ты говоришь – помрут. Ну, хорошо. Только бы не от меня.
       Долохов засмеялся.
       – Кто же им не велел меня двадцать раз поймать? А ведь поймают – меня и тебя, с твоим рыцарством, все равно на осинку. – Он помолчал. – Однако надо дело делать. Послать моего казака с вьюком! У меня  два французских мундира. Что ж, едем со мной? – спросил он у Пети.
       – Я? Да, да, непременно, – покраснев почти до слез, вскрикнул Петя, взглядывая на Денисова.
       Опять в то время, как Долохов заспорил с Денисовым о том, что надо делать с пленными, Петя почувствовал неловкость и торопливость; но опять не успел понять хорошенько того, о чем они говорили.  «Ежели так думают большие, известные, стало быть, так надо, стало быть, это хорошо, – думал он. –  А главное, надо, чтобы Денисов не смел думать, что я послушаюсь его, что он может мной командовать.  Непременно поеду с Долоховым во французский лагерь. Он может, и я могу!»
       На все убеждения Денисова не ездить Петя отвечал, что он тоже привык все делать аккуратно, а не  наобум Лазаря, и что он об опасности себе никогда не думает.
       – Потому что – согласитесь сами – если не знать верно, сколько там, от этого зависит жизнь, может быть, сотен, а тут мы одни. И потом мне очень этого хочется, и непременно, непременно поеду, вы уж меня не  удержите, – говорил он, – только хуже будет… […]

***

       Вернувшись к караулке, Петя застал Денисова в сенях. Денисов в волнении, беспокойстве и досаде на себя, что отпустил Петю, ожидал его.
       – Славу Богу! – крикнул он. – Ну, славу Богу! – повторял он, слушая восторженный рассказ Пети. – И черт  тебя возьми, из-за тебя не спал! – проговорил Денисов. – Ну, славу Богу, теперь ложись спать. Еще вздремнем до утра.
       – Да… Нет, – сказал Петя. – Мне еще не хочется спать. Да я и себя знаю, ежели засну, так уж кончено. И потом я привык не спать перед сражением.
       Петя посидел несколько времени в избе, радостно вспоминая подробности своей поездки и живо представляя себе то, что будет завтра. Потом, заметив, что Денисов заснул, он встал и пошел на двор.
       На дворе еще было совсем темно. Дождик прошел, но капли еще падали с деревьев. Вблизи от караулки виднелись черные фигуры казачьих шалашей и связанных вместе лошадей. За избушкой чернелись две  фуры, у которых стояли лошади, и в овраге краснелся догоравший огонь. Казаки и гусары не все спали: кое-где слышались, вместе с звуком падающих капель и близкого звука жевания лошадей, негромкие, как бы шепчущиеся голоса.
       Петя вышел из сеней, огляделся в темноте и подошел к фурам. Под фурами храпел кто-то, и вокруг них стояли, жуя овес, оседланные лошади. В темноте Петя узнал свою лошадь, которую он называл Карабахом, хотя она была малороссийская лошадь, и подошел к ней.
       – Ну, Карабах, завтра послужим, – сказал он, нюхая ее ноздри и целуя ее.
       – Что, барин, не спите? – сказал казак, сидевший под фурой.
       – Нет; а… Лихачев, кажется, тебя звать? Ведь я сейчас только приехал. Мы ездили к французам.
       И Петя подробно рассказал казаку не только свою поездку, но и то, почему он ездил и почему он считает, что лучше рисковать своею жизнью, чем делать наобум Лазаря.
       – Что же, соснули бы, – сказал казак.
       – Нет, я привык, – отвечал Петя. – А что, у вас кремни в пистолетах не обились? Я привез с собою. Не нужно ли? Ты возьми.
       Казак высунулся из-под фуры, чтобы поближе рассмотреть Петю.
       – Оттого, что я привык все делать аккуратно, – сказал Петя. – Иные так, кое-как, не приготовятся, потом и жалеют. Я так не люблю.
       – Это точно, – сказал казак.
       – Да еще вот что: пожалуйста, голубчик, наточи мне саблю; затупи… (но Петя боялся солгать) она никогда отточена не была. Можно это сделать?
       – Отчего ж, можно.
       Лихачев встал, порылся в вьюках, и Петя скоро услыхал воинственный звук стали о брусок. Он влез на фуру и сел на край ее. Казак под фурой точил саблю.
       – А что же, спят молодцы? – сказал Петя.
       – Кто спит, а кто так вот.
       – Ну, а мальчик что?
       – Весенний-то? Он там, в сенцах, завалился. Со страху спится. Уж рад-то был.
       Долго после этого Петя молчал, прислушиваясь к звукам. В темноте послышались шаги и показалась черная фигура.
       – Что точишь? – спросил человек, подходя к фуре.
       – А вот барину наточить саблю.
       – Хорошее дело, – сказал человек, который показался Пете гусаром. – У вас, что ли, чашка осталась?
       – А вон у колеса.
       Гусар взял чашку.
       – Небось скоро свет, – проговорил он, зевая, и прошел куда-то.
       Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему  саблю, что большое черное пятно направо – караулка, и красное яркое пятно внизу налево – догоравший  костер, что человек, приходивший за чашкой, – гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел  знать этого. Он был в волшебном царстве, в котором ничего не было похожего на действительность.  Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую  глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а может быть – глаз огромного чудовища. Может быть,  он точно сидит теперь на фуре, а очень может быть, что он сидит не на фуре, а на страшно высокой башне,  с которой ежели упасть, то лететь бы до земли целый день, целый месяц – все лететь и никогда не долетишь.  Может быть, что под фурой сидит просто казак Лихачев, а очень может быть, что это – самый добрый,  храбрый, самый чудесный, самый превосходный человек на свете, которого никто не знает. Может быть,  это точно проходил гусар за водой и пошел в лощину, а может быть, он только что исчез из виду и совсем  исчез, и его не было.
       Что бы ни увидал теперь Петя, ничто бы не удивило его. Он был в волшебном царстве, в котором все  было возможно.
       Он поглядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля. На небе расчищало, и над  вершинами дерев быстро бежали облака, как будто открывая звезды. Иногда казалось, что на небе  расчищало и показывалось черное, чистое небо. Иногда казалось, что эти черные пятна были тучки.
  Иногда казалось, что небо высоко, высоко поднимается над головой; иногда небо спускалось совсем, так что  рукой можно было достать его.
       Петя стал закрывать глаза и покачиваться.
       Капли капали. Шел тихий говор. Лошади заржали и подрались. Храпел кто-то.
       – Ожиг, жиг, ожиг, жиг… – свистела натачиваемая сабля. И вдруг Петя услыхал стройный хор музыки,  игравшей какой-то неизвестный, торжественно сладкий гимн. Петя был музыкален […], но он никогда не  учился музыке, не думал о музыке, и потому мотивы, неожиданно приходившие ему в голову, были для него  особенно новы и привлекательны. Музыка играла все слышнее и слышнее. Напев разрастался, переходил из  одного инструмента в другой. Происходило то, что называется фугой, хотя Петя не имел ни малейшего  понятия о том, что такое фуга. Каждый инструмент, то похожий на скрипку, то на трубы – но лучше и чище,  чем скрипки и трубы, – каждый инструмент играл свое и, не доиграв еще мотива, сливался с другим,  начинавшим почти то же, и с третьим, и с четвертым, и все они сливались в одно и опять разбегались, и опять  сливались то в торжественно церковное, то в ярко блестящее и победное.
       «Ах, да, ведь это я во сне, – качнувшись наперед, сказал себе Петя. – Это у меня в ушах. А может быть,  это моя музыка. Ну, опять. Валяй, моя музыка! Ну!..»
       Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться,  разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. «Ах, это прелесть  что такое! Сколько хочу и как хочу», – сказал себе Петя. Он попробовал руководить этим огромным хором инструментов.
       «Ну, тише, тише, замирайте теперь. – И звуки слушались его. – Ну, теперь полнее, веселее. Еще, еще  радостнее. – И из неизвестной глубины поднимались усиливающиеся, торжественные звуки. – Ну, голоса,  приставайте!» – приказал Петя. И сначала издалека послышались голоса мужские, потом женские. Голоса  росли, росли в равномерном торжественном усилии. Пете страшно и радостно было внимать их необычайной  красоте.
       С торжественным победным маршем сливалась песня, и капли капали, и вжиг, жиг, жиг… свистела сабля,  и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
       Петя не знал, как долго это продолжалось: он наслаждался, все время удивлялся своему наслаждению  и жалел, что некому сообщить его. Его разбудил ласковый голос Лихачева.
       – Готово, ваше благородие, надвое хранцуза распластаете.
       Петя очнулся.
       – Уж светает, право, светает! – вскрикнул он.
       Невидные прежде лошади стали видны до хвостов, и сквозь оголенные ветки виднелся водянистый свет.  Петя встряхнулся, вскочил, достал из кармана целковый и дал Лихачеву, махнув, попробовал шашку и положил ее в ножны. Казаки отвязывали лошадей и подтягивали подпруги.
       – Вот и командир, – сказал Лихачев.
       Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.

***

       Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял  у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге  и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что-то приказывал казакам. Петя держал  свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодною водой, лицо его,  в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине, и во всем теле что-то быстро и равномерно  дрожало.
       – Ну, готово у вас все? – сказал Денисов. – Давай лошадей.
       Лошадей подали. Денисов рассердился на казака за то, что подпруги были слабы, и, разбранив его, сел.  Петя взялся за стремя. Лошадь, по привычке, хотела куснуть его за ногу, но Петя, не чувствуя своей тяжести,  быстро вскочил в седло и, оглядываясь на тронувшихся сзади в темноте гусар, подъехал к Денисову.
       – Василий Федорович, вы мне поручите что-нибудь? Пожалуйста… ради Бога… – сказал он. Денисов,  казалось, забыл про существование Пети. Он оглянулся на него.
       – Об одном тебя прошу, – сказал он строго, – слушаться меня и никуда не соваться.
       Во все время переезда Денисов ни слова не говорил больше с Петей и ехал молча. Когда подъехали к  опушке леса, в поле заметно уже стало светлеть. Денисов поговорил что-то шепотом с эсаулом, и казаки  стали проезжать мимо Пети и Денисова. Когда они все проехали, Денисов тронул свою лошадь и поехал под  гору. Садясь на зады и скользя, лошади спускались с своими седоками в лощину. Петя ехал рядом с  Денисовым. Дрожь во всем его теле все усиливалась. Становилось все светлее и светлее, только туман   скрывал отдаленные предметы. Съехав вниз и оглянувшись назад, Денисов кивнул головой казаку, стоявшему подле него.
       – Сигнал! – проговорил он.

       Казак поднял руку, раздался выстрел. И в то же мгновение послышался  топот впереди поскакавших лошадей, крики с разных сторон и еще выстрелы.
       В то же мгновение, как раздались первые звуки топота и крика, Петя,  ударив свою лошадь и выпустив поводья, не слушая Денисова, кричавшего на  него, поскакал вперед. Пете показалось, что вдруг совершенно, как середь  дня, ярко рассвело в ту минуту, как послышался выстрел. Он подскакал к мосту.  Впереди по дороге скакали казаки. На мосту он столкнулся с отставшим  казаком и поскакал дальше. Впереди какие-то люди – должно быть, это были  французы, – бежали с правой стороны дороги на левую. Один упал в грязь под  ногами Петиной лошади.
       У одной избы столпились казаки, что-то делая. Из середины толпы  послышался страшный крик. Петя подскакал к этой толпе, и первое, что он  увидал, было бледное, с трясущеюся нижнею челюстью лицо француза,  державшегося за древко направленной на него пики.
       – Ура!.. Ребята…. наши…– прокричал Петя и, дав поводья разгорячившейся лошади, поскакал вперед по  улице.
       Впереди слышны были выстрелы. Казаки, гусары и русские оборванные пленные, бежавшие с обеих  сторон дороги, все громко и нескладно кричали что-то. Молодцеватый, без шапки, с красным нахмуренным  лицом, француз в синей шинели отбивался штыком от гусаров. Когда Петя подскакал, француз уже упал.  Опять опоздал, мелькнуло в голове Пети, и он поскакал туда, откуда слышались частые выстрелы. Выстрелы  раздавались на дворе того барского дома, на котором он был вчера ночью с Долоховым. Французы засели  там за плетнем в густом, заросшем кустами саду и стреляли по казакам, столпившимся у ворот. Подъезжая  к воротам, Петя в пороховом дыму увидал Долохова, с бледным, зеленоватым лицом, кричавшего что-то  людям. «В объезд! Пехоту подождать!» – кричал он, в то время как Петя подъехал к нему.
       – Подождать?.. Ураааа!.. – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда  слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что-то  шлепнувшие пули. Казаки и Долохов вскакали вслед за Петей в ворота дома. Французы в колеблющемся  густом дыме одни бросали оружие и выбегали из кустов навстречу казакам, другие бежали под гору к пруду.  Петя скакал на своей лошади вдоль по барскому двору и, вместо того чтобы держать поводья, странно и  быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с седла на одну сторону. Лошадь, набежав на  тлевший в утреннем свете костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю. Казаки видели, как быстро  задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась. Пуля пробила ему голову.  Переговоривши с старшим французским офицером, который вышел к нему из-за дома с платком на шпаге и  объявил, что они сдаются, Долохов слез с лошади и подошел к неподвижно, с раскинутыми руками,  лежавшему Пете.
       – Готов, – сказал он, нахмурившись, и пошел в ворота, навстречу ехавшему к нему Денисову.
       – Убит?! – вскрикнул Денисов, увидав еще издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное  положение, в котором лежало тело Пети.
       – Готов, – повторил Долохов, как будто выговаривание этого слова доставляло ему удовольствие, и  быстро пошел к пленным, которых окружили спешившиеся казаки. – Брать не будем! – крикнул он Денисову.
       Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе  запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.
       «Я привык что-нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», – вспомнилось ему. И казаки с удивлением  оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню  и схватился за него. […]

 К началу страницы

 

Денис Давыдов
1812 год
Отрывок из дневника
 

 …Я уже давно слышал о варварстве Александра Самойловича Фигнера, но не мог верить, чтобы оно простиралось до убийства врагов безоружных, особенно в такое время, когда обстоятельства отечества стали  исправляться и, казалось, никакое низкое чувство, еще менее мщение, не имело места в сердцах, исполненных сильнейшею и совершеннейшею радостью! Но едва он узнал о моих пленных, как бросился  просить меня, чтобы я позволил растерзать их каким-то новым казакам его, которые,  как говорил он, еще не натравлены. Не могу выразить, что почувствовал я при противуположности слов сих с красивыми чертами лица Фигнера и взором его –  добрым и приятным! Но когда вспомнил превосходные военные дарования его,  отважность, предприимчивость, деятельность – все качества, составляющие  необыкновенного воина, – я с сожалением сказал ему: «Не лишай меня, Александр  Самойлович, заблуждения. Оставь меня думать, что великодушие есть душа твоих дарований; без него они – вред, а не польза, а как русскому, мне бы хотелось, чтобы у нас полезных людей было побольше».
       Он на это сказал мне: «Разве ты не расстреливаешь?»– «Да, – говорил я, –  расстрелял двух изменников отечеству, из коих один был грабитель храма Божия».
  «Ты, верно, расстреливал и пленных?» – «Боже меня сохрани! Хоть вели тайно разведать у казаков моих». – «Ну, так походим вместе, – он отвечал мне, – тогда  ты покинешь все предрассудки». – «Если солдатская честь и сострадание к несчастию – предрассудки, то их  предпочитаю твоему рассудку! Послушай, Александр Самойлович, – продолжал я. – Я прощаю смертоубийству, коему причина – заблуждение сердца огненного; возмездие души, гордой за презрение,  оказанное ей некогда спесивой ничтожностию; лишняя страсть к благу общему, часто вредная, но очаровательная в великодушии своем! И пока вижу в человеке возвышенность чувств, увлекающих его на  подвиги отважные, безрассудные и даже бесчеловечные, – я подам руку сему благородному чудовищу и готов  делить с ним мнение людей, хотя бы чести его приговор написан был в сердцах всего человечества! Но  презираю убийцу по расчетам или по врожденной склонности к разрушению».
       Мы замолчали. Однако, опасаясь, чтобы он не велел похитить ночью пленных моих, я, под предлогом  отдавать приказания партии, вышел из избы, удвоил секретно стражу, поручил сохранение их на ответственность урядника, за ними надзиравшего, и отослал их рано поутру в главную квартиру.
       Мы часто говорим о Фигнере – сем странном человеке, проложившем кровавый путь среди людей, как  метеор всеразрушающий. Я не могу постичь причину алчности его к смертоубийству! Еще если бы он обращался к оному в критических обстоятельствах, то есть посреди неприятельских корпусов, отрезанный и   теснимый противными отрядами и в невозможности доставить взятых им пленных в армию. Но он  обыкновенно предавал их смерти не во время опасности, а освободясь уже от оной… […] …таковое  поведение вскоре лишило его лучших офицеров, вначале к нему приверженных.

  К началу страницы

 

 

Федор Глинка

ПОСЛЕДНЕЕ  УНИЧТОЖЕНИЕ
 НА  БОРОДИНСКОМ  ПОЛЕ

Очерк

       К исходу 1812 года, когда леса и дороги литовские засорены были тысячами замерзлых трупов неприятельских, Москва уже стряхивала пепел с седых кудрей своих, и селения по разоренной (так называли в то время Смоленскую дорогу) дороге начинали люднеть и оправляться. Возвратившиеся из засад лесных крестьяне торопились обзаводиться вновь, исправляя по-русски, как-нибудь свои запустелые избы –  длинные ветви елей, называемые лапами, и связки соломы служили на первый раз для составления  временных защит, загородок, пристенков и скородельных заборов. Мужики можайские оправили свои  деревенские бани, свои черные беструбные печи, сходили в приходскую церковь, наварили браги, стали  печь блины, поминая и родителей, и усопшую братию, зажили на авось, по-старинному, как будто француз и не ходил под Москву!

  Но армия французская еще лежала все там же, на Бородинском поле, все также без погребения! По Смоленской и польским дорогам целые войска скелетов тянулись на запад. Ужасно было  состояние отступающей армии! Целые селения вымирали от заразительных болезней, возникших по следам  бегущих из России народов Европы. Правительство озаботилось освободить поля русские от трупов, которые,  без сомнения, удвоили бы заразу, если б их оставили до теплых весенних дней. И вот в одну ночь, в одну  длинную морозную ночь небо над застывшим полем Бородинским окатилось красным заревом. Жители  Валуева, Ратова, Беззубова, Рыкачева, Ельни и самого Бородина, предуведомленные повесткою от земского суда, выползли из своих соломенных нор и, с длинными шестами, топорами и вилами, отправились на поле Бородинское, где уже работали крестьяне окольных волостей.
       Длинные ряды костров из сухого хвороста и смольчатых дров трещали на берегах Стонца, Огника и  Колочи. Люди с почерневшими от копоти лицами, в грязных лохмотьях, с огромными крючьями, валили без  разбора тела убиенных на эти огромные костры. И горели эти тела, и густые облака тучного беловатого дыма носились над полем Бородинским. На тех кострах горели кости уроженцев счастливых стран, Лангедока и Прованса, кости потомков древних французских рыцарей, старинных князей, новых графов и генералов  новой империи французской, потомков древних феодалов, сильных баронов германских, кости гренадерегерей и мушкетеров французских и железных людей Наполеоновых. И горели, прогорали и разрушались кости вооруженных орд двадцати народов нашествия! Горели кости людей, которых возврата на родину, в  благовонные рощи Италии, на цветущие долины Андалузии, так нетерпеливо ожидали отцы и матери в великолепных замках и невесты у брачного алтаря!
       Вековечные титулы, отличия, порода, знатность – все горело! И ужели не было существа, которое бы уронило слезу любви на эти кости врагов и соплеменников?
       Но вот, под заревом пожара небывалого, при блеске костров, являются два лица на поле Бородинском.  То была женщина, стройная, величавая, то был отшельник, облаченный в схиму. Оба в черных траурных  одеждах. У нее блестит на груди крест, на нем везде видны символы смерти – изображения черепа и костей  Адамовых. Между костров огненных, по берегам молчащего Огника идут они, молчаливые, ночью, под  бурею. Она с запасом своих слез; он с фиалом святой воды и кропильницею. И плачет и молится жена, и  молится и окропляет водою жизни смиренный отшельник, живой мертвец, тех мертвецов безжизненных. И вот  чьи слезы, чьи благословения, под ризою черной осенней ночи, под бурею, раздувающею костры,  напутствуют в дальний, безвестный путь тех потомков древних рыцарей, тех генералов и герцогов, тех  великанов нашего времени, которые, по какому-то непонятному, обаятельному действию исполинской воли  чародея, пришли с своими войсками, с своими колоннами, чтоб положить кости на русской земле и предать  те кости на пищу русскому огню, и отдать пепел тех костей на рассеяние ветрам подмосковным. И тот  отшельник, схимник соседственного монастыря, и та женщина, вдова генерала Тучкова, среди исполнителей  обязанности общественной были единственными представителями любви […].

       […] И горели кости князей и герцогов и остатки эскадронов и обломки оружия с зари вечерней до утренней, и солнце застало поле Бородинское поседевшим от пепла костей человеческих.
       Прошла зима. Теплые весенние дожди напоили окрестности Можайска, и высоко росли травы и прозябения на местах великого побоища. Поселяне говорили между  собою: «Земля наша стала сыта!» А чиновники местной полиции, сверяя донесения   сотских, сельских старост и волостных писарей, выводили валовый итог: «1812-го года, декабря 3-го, всех человеческих и конских трупов на Бородинском  поле сожжено: девяносто три тысячи девятьсот девяносто девять».

 К началу страницы